Почему всемирная история похожа на луковицу?



Сторінка18/38
Дата конвертації15.04.2016
Розмір7.8 Mb.
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   38
Принимая во внимание ограниченность функций ранней письменности и узость круга ее носителей, мы можем понять, почему она возникла на столь позднем этапе человеческой эволюции. Все случаи самостоятельного или предположительно самостоятельного изобретения письма (в Шумере, Мексике, Китае и Египте), как и все первые случаи заимствования (например, на Крите, в Иране, Турции, долине Инда, майянском регионе), имели место в обществах с определенными институциональными признаками — необходимую связь которых с производством продовольствия мы еще обсудим, — социальным расслоением и сложным и централизованным политическим устройством. Ранняя письменность служила целям этого политического устройства (таким, как хозяйственный и административный учет или монархическая пропаганда), а ее носителями были профессиональные бюрократы, чья жизнедеятельность обеспечивалась запасами продовольствия, выращенного производителями-крестьянами. Письменность никогда не была изобретена или даже освоена охотничье-собирательскими обществами, потому что в этих обществах ей не нашлось бы никакого институционального применения и потому что они были лишены социальных и хозяйственных механизмов получения излишков продовольствия, с которых могли бы кормиться писцы.

Таким образом, производство продовольствия и запущенная им многотысячелетняя общественная эволюция являлись принципиальным условием для появления письменности в той же мере, что и для появления микробов, вызывающих эпидемические заболевания. Письменность возникла самостоятельно исключительно на Ближнем Востоке, в Мексике и, возможно, Китае именно потому, что в своих полушариях это были первые сельскохозяйственные регионы. Как только письменность возникла у обществ этих регионов, торговля, завоевания и религиозная экспансия сделали ее достоянием других обществ, имевших сходное экономическое и политическое устройство.

Несмотря на то что производство продовольствия, как мы установили, являлось необходимым условием появления или раннего освоения письменности, оно не было достаточным условием. В начале этой главы я уже говорил о том, что с некоторыми сельскохозяйственными обществами, имеющими сложное политическое устройство, не произошло ни того ни другого (по крайней мере, до наступления современной эпохи). Как бы это ни было сложно представить нам, привыкшим считать письменность неотъемлемым атрибутом развитого общества, в их число входила и одна из крупнейших на 1520 г. империй мира — южноамериканское государство инков. Среди других примеров — морская протоимперия Тонга, Гавай­ское государство (оформившееся к концу XVIII в.), все государства и вождества субэкваториальной Африки и тропической Западной Африки (до исламской экспансии), а также крупнейшие коренные общества Северной Америки, населявшие бассейн Миссисипи. Почему, несмотря на присутствие необходимых институциональных признаков, у всех этих обществ так и не появилось письменности?

Здесь мы должны вспомнить, что подавляющее большинство народов, освоивших письменность, сделали это не благодаря оригинальному изобретению, а заимствовав ее у соседей или вдохновившись чужим примером. Бесписьменные общества, только что мной названные, стартовали на пути сельскохозяйственного развития позже Шумера, Мексики или Китая (не вполне ясен лишь случай Мексики — есть вероятность, что в Андах, то есть на территории будущего инкского государства, производство продовольствия возникло раньше). При условии достатка времени общества, не имевшие собственной письменности, могли созреть до ее создания самостоятельно. Либо, при условии большей близости к Шумеру, Мексике или Китаю, они могли перенять письменность или идею письменности у этих регионов, как это произошло с индийцами, майя и большинством других письменных народов. Однако они находились на слишком большом удалении от очагов письменности, чтобы освоить его до наступления современной эпохи.

Роль географической изоляции наиболее очевидна в случае Гавайского и Тонганийского архипелагов, каждый из которых отделяло от ближайшего письменного общества минимум 4000 миль водной поверхности. Остальные бесписьменные общества иллюстрируют тот важный факт, что у людей изоляция не всегда измеряется единицами длины. Анды и дельта Миссисипи располагались соответственно лишь примерно в 1200 и 700 милях от письменных обществ Мексики, королевства Западной Африки — примерно в 1500 милях от письменных обществ Северной. Эти расстояния намного меньше тех, которые проделал алфавит, родившийся на восточном берегу Средиземного моря и за две тысячи лет дошедший до Ирландии, Эфиопии и Юго-Восточной Азии. Но расстояние по прямой — не единственный параметр скорости миграции людей и технологий, при ее расчете неизбежно приходится учитывать экологические и водные барьеры. Например, государства Северной Африки (письменные) и Западной Африки (бесписьменные) были отделены друг от друга пустыней Сахара, непригодной для сельского хозяйства и существования городов. Аналогично на пути между городскими центрами Южной Мексики и племенами долины Миссисипи лежали пустыни Северной Мексики. Сообщение между Южной Мексикой и Андами требовало либо развитого мореплавания, либо длинной цепочки сухопутных контактов через узкий, заросший джунглями и лишенный каких бы то ни было крупных центров Дарьенский перешеек. Стало быть, Анды, Западная Африка и долина Миссисипи фактиче­ски находились в изоляции от письменных обществ.

Впрочем, нельзя сказать, что они были изолированы абсолютно. Народы Западной Африки в какой-то момент освоили разведение ближневосточного домашнего скота, а позже, с прибытием ислама, и арабскую письменность. Кукуруза постепенно проникла из Мексики в Анды и еще более постепенно — в долину Миссисипи. С другой стороны, как мы уже видели в главе 10, растительные культуры и домашние животные распространялись в Африке и Америке со значительной задержкой — из-за их северо-южной ориентации и внутренних экологических барьеров. История письменности наглядно демонстрирует, что география и экология играли столь же важную роль и в распространении человеческих инноваций.


Глава 13. Мать необходимости

3 июля 1908 г. археологам, занимавшимся раскопками дворца на территории древнего минойского города Фест, что на Крите, посчастливилось извлечь из развалин один из самых примечательных артефактов в истории технологии. На первый взгляд, ничего примечательного в нем не было: плоский не­окрашенный диск из обожженной глины, всего лишь 6,5 дюймов в диаметре. Более пристальный осмотр показал, что каждую его сторону покрывали письмена, вытянувшиеся пятью витками спирали от края до центра. Символы или буквы, общим числом 241, аккуратно разделялись вертикальными рисками на группы по нескольку единиц в каждой — по-видимому, слова. Замысел и исполнение явно потребовали от автора всей возможной тщательности: начав писать от края диска, он должен был исчерпать все доступное место между спиральными бороздками, окончив надпись не раньше и не позже, чем она дойдет до центра (см. рис. 13.1).

Со времени своего обнаружения диск продолжает оставаться загадкой для историков письменности. Хотя число запечатленных на нем уникальных символов (45) подсказывает, что они, скорее всего, принадлежат слоговой азбуке, а не алфавиту, расшифровать их пока не удалось; к тому же графически они отличаются от символов всех других известных систем. За 89 лет, прошедших после открытия, никакого другого фрагмента этой письменности найдено не было. Поэтому является ли она оригинальным изобретением или попала на Крит откуда-то еще, мы до сих пор можем только гадать.

Однако куда бо§льшую загадку фестский диск представляет для историков технологии, поскольку, судя по предполагаемой датировке — 1700 г. до н. э., он безусловно является самым древним печатным документом в мире. Каждый его знак не выгравирован вручную, как все образцы линейного письма A, относящегося к более позднему периоду критской истории, или линейного письма Б, а вдавлен в мягкую глину (впоследствии обожженную) печатью с рельефным изображением знака. Очевидно, что у первопечатника имелось по крайней мере 45 таких «литер», по одной для каждого отдельного знака на диске. На их изготовление должно было быть затрачено немало труда, и явно их не создавали, имея в виду напечатать только этот единственный документ. Кто бы ни был их автор, ему, скорее всего, приходилось много писать; обзаведясь же такими печатями, можно было воспроизводить знаки намного быст­рее и аккуратней, чем если бы каждую сложную фигуру этой древней азбуки приходилось вычерчивать от руки.

Фестский диск предвосхищает позднейшие попытки человечества запечатлевать тексты с помощью вырезанных в литерах букв или иероглифов — правда, в следующий раз их не вдавливали в мягкую глину, а покрывали чернилами и прижимали к бумаге. Однако следующий раз наступил только через две с половиной тысячи лет в Китае и через три тысячи сто лет в средневековой Европе. Почему же первопроходческая технология, использованная автором диска, так и не прижилась на его родине или где-нибудь еще в античном Средиземноморье? Почему такой метод печати был изобретен около 1700 г. до н. э. на Крите, а не позже или раньше в Месопотамии, Мексике или другом древнем центре письменности? Почему потребовалось еще несколько тысячелетий, чтобы добавление идеи чернил и идеи пресса дало в результате идею печатной машины? Одним словом, фестский диск бросает историкам серьезнейший вызов. Если изобретения действительно настолько уникальны и непредсказуемы, насколько мы, видимо, должны заключить на основании его примера, то любые попытки строить обобщения в истории техники изначально обречены.

Технологии, воплощенные в вооружении и транспорте, служили непосредственным инструментом расширения территории одних народов за счет покорения других. Это значит, что они являются ведущей силой, ответственной за формирование наиболее широкого контекста истории. Почему в таком случае огнестрельное оружие, океанские суда и стальное снаряжение впервые появились не в доколумбовой Америке или субсахарской Африке, а в Евразии? Такой разрыв наблюдается и в отношении большинства других важных технологических новшеств, от печатной машины до стекла и парового двигателя. Почему все это были изобретения евразийцев? Почему в 1800 г., несмотря на то что Новая Гвинея и Австралия обладали одними из самых богатых запасов соответственно меди и железа, все новогвинейцы и австралийцы по-прежнему пользовались каменными орудиями наподобие тех, от которых тысячелетия назад отказались в Евразии и большей части Африки? Перечисленных эпизодов из истории технологий вполне до­статочно, чтобы не удивляться, почему множество обычных людей считают евразийцев превосходящими другие народы по части изобретательности и интеллекта.

Если, вопреки этому популярному мнению, не существует никаких отличий на нейробиологическом уровне, которыми можно было бы объяснить разрыв между континентами в технологическом развитии, чем же тогда его объяснить? Одна из позиций по этому вопросу опирается на героическую теорию изобретательства. По первому впечатлению, технологические новшества в непропорционально большом числе случаев обязаны своим происхождением узкому кругу гениев — таких, как Иоганн Гуттенберг, Джеймс Уатт, Томас Эдисон или братья Райт. Эти люди были европейцами или потомками европейцев, переселившихся в Америку. Европейцем был и Архимед, и остальные немногочисленные новаторы древности. Могли ли гении, подобные им, с одинаковой вероятностью родиться в Тасмании или Намибии? Может ли история технологий на самом деле зависеть от такого слишком случайного фактора, как место рождения нескольких изобретателей?

Согласно еще одному подходу, дело заключается не в изобретательности отдельных личностей, а в том, насколько восприимчиво к новому общество в целом. Есть общества, которые кажутся беспросветно консервативными, замкнутыми и враждебными к переменам. Такое ощущение, например, возникает у многих жителей Запада, которым опыт помощи народам Третьего мира принес только чувство обреченности и разочарования. Поскольку отдельные люди, которым они помогали, производят впечатление вполне интеллектуально развитых личностей, делается вывод, что проблема должна заключаться в специфике их коллективного бытия. Чем еще можно объяснить тот факт, что аборигены Северо-Восточной Австралии так и не освоили лук и стрелы, несмотря на возможность наблюдать это оружие в руках постоянных торговых партнеров — обитателей островов Торресова пролива? Может ли заторможенное технологическое развитие какого-то континента объясняться тем, что все общества, его населяющие, оказываются глухими к новому? В этой главе мы наконец подойдем вплотную к ответу на центральный вопрос книги — вопрос о том, почему на разных континентах эволюция технологий происходила с такой разной скоростью.


Отправной точкой нашего обсуждения послужит расхожая мудрость, которую выражает поговорка «Необходимость — мать изобретения». Согласно этой позиции, изобретения возникают тогда, когда у общества есть неудовлетворенная потребность — когда определенная технология, по мнению большинства, начинает плохо справляться или вовсе не справляться с насущными задачами. Потенциальные изобретатели, которых стимулирует перспектива богатства или славы, осо­знают эту потребность и пытаются ее удовлетворить. Со временем один из изобретателей находит решение, которое лучше всех существующих. Если инновация не противоречит ценно­стям общества и совместима с другими технологиями, она берется на вооружение.

Довольно много изобретений соответствуют представлению о родительской функции необходимости. В 1942 г., в разгаре Второй мировой войны, власти США дали старт так называемому «Манхэттенскому проекту» — с четкой задачей разработать технологию производства атомной бомбы до того, как это сделает нацистская Германия. Проект выполнил поставленную задачу за три года и обошелся казне в 2 млрд долл. (более 20 млрд долл. в пересчете на сегодняшние деньги). Среди других примеров — волокноотделительная машина Илая Уитни (1794 г.), призванная взять на себя тяжелый труд чистильщиков хлопка на американском юге, а также паровой двигатель Джеймса Уатта (1769 г.), который должен был решить проблему откачки воды из угольных шахт Британии.

Ориентируясь на эти знакомые примеры, мы невольно экстраполируем их историю, думая, что все остальные эпохальные изобретения тоже были ответом на осознанную необходимость. И тем не менее множество, а может быть, и большинство изобретений на самом деле вышло из рук людей, которыми двигала простая любознательность или страсть возиться с предметами, в отсутствие всякого изначального спроса на результат их труда. Как только некое приспособление появлялось на свет, изобретателю приходилось искать ему применение. И лишь позднее, когда им пользовались уже долгое время, окружающие начинали ощущать его необходимость. В другом случае приспособления, изобретенные в расчете на решение конкретной задачи, в конечном итоге находили свое основное применение в иных, иногда неожиданных областях. Кого-то это, наверное, удивит, но к числу изобретений, не сразу нашедших свое место, относится большинство главных технологических новшеств современной эпохи, от самолета, автомобиля и двигателя внутреннего сгорания до электрической лампочки, фонографа и транзи­стора. Иначе говоря, нередко именно изобретение оказывается матерью необходимости, а не наоборот.

Показательный пример — история фонографа Томаса Эдисона, самого оригинального изобретения самого значительного изобретателя последних столетий. Когда Эдисон собрал первый фонограф в 1877 г., он опубликовал статью, в которой перечислил десять возможных употреблений для своего нового детища. Среди них были сохранение последних слов умирающего человека, запись звуковых книг для слепых, объявление точного времени, обучение правописанию — и только ближе к концу списка упоминалось воспроизведение музыки. Несколько лет спустя Эдисон признался помощнику, что не видит в своем изобретении коммерческого потенциала. Еще через несколько лет он передумал и все-таки выпустил фоно­графы на рынок, но на этот раз, в качестве диктофонов для секретарей. Когда другие предприниматели начали выпускать музыкальные автоматы, придумав, как заставить фонограф играть популярную музыку по сигналу опущенной в щель монеты, Эдисон выразил протест против такой вульгаризации своего изобретения, почему-то опасаясь, что она поставит под угрозу респектабельный образ фонографа как конторской принадлежности. Только по прошествии двух десятков лет Эдисон наконец неохотно согласился с тем, что главным предназначением его аппарата является запись и проигрывание музыки.

Моторизированный транспорт — еще одно изобретение, область применения которого кажется сегодня самоочевидной, но в котором на момент его рождения никто не чувствовал особой нужды. В 1866 г., когда Николаус Отто построил свой первый газовый двигатель, лошади обеспечивали человеческие потребности в передвижении уже почти шесть тысяч лет и уже несколько десятилетий их все активнее дополнял железнодорожный транспорт на паровом ходу. Никто не ощущал дефицита лошадиной силы и никто не высказывал неудовлетворенность работой железных дорог.

Кроме того, ввиду маломощности, тяжеловесности и семифутовой высоты, агрегат Отто не выглядел достойным конкурентом лошадям. Только к 1885 г. двигатели усовершенствовались настолько, чтобы Готфрид Даймлер увидел возможность поставить один из них на велосипед и создать первый мотоцикл. Первый грузовик был создан им еще позже — в 1896 г.

В 1905 г. моторизированный транспорт, по-прежнему дорогой и ненадежный, оставался забавой для состоятельных людей. Общество не выказывало ни малейшего недовольства лошадьми и железными дорогами до самой Первой мировой, когда военные пришли к выводу, что армия все-таки нуждается в грузовиках. После войны активная обработка общественного мнения со стороны производителей грузовиков и оборонных ведомств наконец внушила публике мысль о новой потребности, и только тогда в промышленно развитых странах грузовики начали вытеснять гужевой транспорт. Даже в самых крупных городах США передача транспортной эстафеты затянулась на 50 лет.

Часто изобретателям приходится ждать появления спроса и заниматься своей на первый взгляд никчемной самодельщиной достаточно долго — поскольку отдача от первых моделей слишком невелика, чтобы приносить реальную пользу. Первые фотоаппараты, пишущие машинки и телевизоры были точно такими же неуклюжими монстрами, как семифутовой газовый двигатель Отто. В связи с этим автору изобретения бывает трудно судить, найдет ли когда-нибудь его громоздкий прототип широкое применение и стоит ли вообще тратить время и средства на его доработку. Из семидесяти тысяч патентов, ежегодно выпускаемых Соединенными Штатами, только мизерная доля доживает до стадии коммерческого производства; на каждое значительное изобретение, в конечном счете нашедшее себе потребительскую нишу, приходится бессчетное число изобретений с менее счастливой судьбой. Но даже если изобретение справляется с изначально стоящей задачей, позже может оказаться, что его подлинная ценность заключается в удовлетворении других, непредвиденных потребностей. Паровой двигатель, который Джеймс Уатт разрабатывал для откачки воды из шахт, в скором времени был приспособлен как источник энергии на хлопкопрядильном производстве, а затем (с еще большей выгодой) поставлен на локомотивы и водные суда.


Итак, расхожее представление о новаторстве, которое мы взяли за отправную точку, переворачивает реальное соотношение изобретения и необходимости с ног на голову. Оно также идеализирует роль уникальных гениев вроде Уатта и Эдисона. Эта, как ее называют, «героическая теория изобретательства» обязана своей живучестью системе патентного права, в рамках которой соискателю патента всегда приходится доказывать новизну своей идеи. У изобретателей, стало быть, есть прямой финансовый стимул преуменьшать значение труда предшественников или обходить их вниманием. С точки зрения юриста-патентоведа, идеальное изобретение, видимо, вообще не должно иметь предыстории и должно быть похожим на Афину, которая, как известно, вышла из головы Зевса уже полностью оформившейся.

В действительности даже в случае самых известных и, казалось бы, абсолютно новаторских изобретений современности за лаконичной формулой «X изобрел Y» всегда стоят забытые первопроходцы. Например, мы постоянно слышим, что Джеймс Уатт изобрел паровой двигатель в 1769 г., впечатленный, как гласит предание, зрелищем струи пара, выходящей из носика кипящего чайника. Однако, вопреки этой занимательной легенде, идея собственного парового двигателя пришла Уатту во время починки одной из моделей парового двигателя Томаса Ньюкомена, изобретенного на 57 лет раньше и к тому моменту существовавшего в Англии более чем в сотне экземпляров. Двигатель Ньюкомена, в свою очередь, был потомком парового двигателя, запатентованного в 1698 г. англичанином Томасом Сейвери, а детище Сейвери — потомком парового двигателя, спроектированного (но не построенного) французом Дени Папеном около 1680 г., который, в свою очередь, опирался на идеи голландского ученого Христиана Гюйгенса и не только Гюйгенса. Естественно, это не отменяет того факта, что Уатт существенно усовершенствовал двигатель Ньюкомена (добавив к нему отдельную камеру конденсации и цилиндр двойного действия), но надо помнить, что и Ньюкомен перед этим существенно усовершенствовал двигатель Сейвери.

Похожие истории можно рассказать обо всех изобретениях современной эпохи, о которых сохранилось достаточно документальных свидетельств. Мы то и дело открываем, что герой, которому традиция приписывает изобретение, опирался на изобретателей-предшественников, руководствовавшихся похожими задачами и уже создавших полноценные проекты и рабочие модели, а иногда (как в случае Ньюкомена) даже коммерче­ски состоявшиеся продукты. Знаменитое «изобретение» Эдисоном лампочки накаливания ночью 21 октября 1879 г. являлось усовершенствованием множества аналогичных проектов, запатентованных другими изобретателями в промежутке между 1841 и 1878 гг. Точно так же пилотируемому моторизованному аэроплану братьев Райт предшествовали пилотируемый планер Отто Лилиенталя и беспилотный моторизованный воздухоплавательный аппарат Сэмюэля Лэнгли, телеграфу Сэмюэля Морзе предшествовали разработки Джозефа Генри, Уильяма Кука и Чарльза Уитстоуна, а станок Илая Уитни, предназначенный для отчистки коротковолокнистого (обыкновенного) хлопчатника, являлся развитием идеи станка, уже тысячи лет служившего для очистки хлопчатника длинноволокнистого (барбадосского).

Эти факты не отрицают заслуг Уатта, Эдисона, братьев Райт, Морзе и Уитни, серьезно улучшивших соответствующие технологии и тем самым повысивших или впервые реализовавших их коммерческий потенциал. Если бы не вклад прославленного изобретателя, форма изобретения, в конечном счете взятая на вооружение, могла бы быть несколько иной. Однако для нас вопрос заключается в другом: можем ли мы сказать, что всемирно-исторический контекст ощутимо изменился бы вследствие того, что такой-то предприимчивый гений не родился бы в таком-то месте в такое-то время. Ответ очевиден: ни одного такого человека история не знает. У всех признанных и прославившихся изобретателей имелись не менее талантливые предшественники и преемники, а прорыв каждого из них оказался приурочен к моменту, когда у общества возникала готовность поставить его детище себе на службу. Как мы увидим, трагедия героя, создавшего или усовершенствовавшего печати, которыми был проштампован фестский диск, состояла в том, что он придумал нечто, чему в условиях современного ему общества просто не нашлось широкого применения.


До сих пор я заимствовал примеры из истории современной техники — ввиду их достаточной изученности. Два главных вывода, к которым я пришел, гласят, что технологии развиваются не отдельными героическими скачками, а постепенно и кумулятивно и что они не создаются в расчете на удовлетворение предугаданной потребности, а находят себе применение преимущественно уже после того, как появляются на свет. В отношении древней техники, не оставившей после себя документов, эти выводы, безусловно, еще более справедливы. Когда охотники-собиратели ледниковой эпохи замечали в своих очагах обожженные остатки песка и известняка, они были не в состоянии предвидеть долгий, изобилующий счастливыми совпадениями путь накопления открытий, который в какой-то момент (примерно в начале нашей эры) приведет к первым римским окнам из стекла, а перед этим минует этапы первых предметов с глазурным покрытием (около 4000 г. до н. э.), первых цельно­стеклянных предметов в Египте и Месопотамии (около 2500 г. до н. э.) и первых стеклянных сосудов (около 1500 г. до н. э.).

Мы ничего не знаем о том, как была придумана самая первая глазурь. Однако представление о методах доисторических изобретателей можно получить, если понаблюдать за технологиче­ски «примитивными» народами современности, например за новогвинейцами, с которыми мне довелось работать. Я уже говорил, что они прекрасно изучили свойства сотен видов местных растений и животных, знают, какие из них можно употреблять в пищу, а какие могут быть лекарствами. Точно так же новогвинейцы подробно рассказывали мне о десятках окружавших их видов камней: их твердости, цвете, реакции на удар и расщепление, всевозможных предназначениях в быту. Все это знание было приобретено наблюдением и методом проб и ошибок. Я застаю процесс «изобретения» в действии всякий раз, когда беру помощников-новогвинейцев и ухожу достаточно далеко от их дома. В лесу они постоянно подбирают незнакомые предметы, возятся с ними и иногда находят их достаточно полезными, чтобы унести с собой. Я наблюдаю тот же самый процесс, когда покидаю место своей стоянки и местные жители приходят, чтобы разобрать оставленный мусор. Они так и эдак теребят выброшенные мной вещи и пробуют выяснить, нельзя ли найти им какое-нибудь применение в новогвинейской деревне. С пустыми жестянками все ясно — их заново приспосабливают в качестве емкостей для хранения. Другие предметы проверяют по параметрам пригодности, очень далеким от их оригинального предназначения. Как бы этот желтый простой карандаш смотрелся в виде украшения, если продеть его через мочку уха или носовую перегородку? А достаточно ли острый и крепкий этот осколок стекла, чтобы послужить в качестве ножа? Эврика!

1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   38


База даних захищена авторським правом ©shag.com.ua 2016
звернутися до адміністрації

    Головна сторінка